Я вернулся, переоделся (в смысле переоснастился) и пошёл искать Клима.
Нашёл его около филармонии. Он был одет в какой-то красный камзол и высокий кивер с плюмажами. Около него болтались еще человек двадцать таких же орлов, собирающихся представлять духовой оркестр петровских времен. Все они в сильный разнобой подгуживали, поддуживали и подсвистывали на своих помятых инструментах, готовясь к репетиции и бравируя возможностью сыграть всё что угодно — от шопеновского похоронного марша, называемого лабухами «Из-за угла», до двенадцатого опуса композитора Шнитке, уничтоженного автором за сложность.
На тротуаре, любовно поглядывая на Клима, околачивалась его местная пассия Анюта, разодетая в пух и в более или менее петрозаводский прах, и брови её действительно издали напоминали ущербную луну.
Короче, предпраздничный вечер тридцатого апреля мы провели довольно прилично и без больших потерь, даже ночевали там, где положено: Клим в общаге в Анютином обществе, а я в своем тёмном номере в одиночестве. Была, правда, там где-то одна подруга Анюты, да увел её не то брат, не то сват. Да и хрен бы с ней, если не сказать больше.
Утром я проснулся от шума. Сейчас, когда жизнь сама по себе превратилась в один большой и постоянный праздник, а большинство наших старых официальных праздников исчезло и кануло туда, куда им и положено было кануть, мне немного не хватает тех радостных ощущений, под которые мы все раньше просыпались в красные дни календаря. Это отсутствие необходимости идти на работу или учёбу, разудалые звуки с улицы и по радио-телевидению, а также сладкое предвкушение обязательных вечерних развлечений. И вот тогда я проснулся от шума и сперва решил, что это шумит и гомонит за тёмным окном демонстрация — как говорится, «нескончаемым потоком вливается на Красную площадь трудовая Москва…» — но нет, это долбили в дверь руками и ногами какие-то, хотелось надеяться, люди. Кто это такие, гадать долго не пришлось, потому что грубые мужские голоса с эмвэдэшным акцентом периодически выкрикивали: «Откройте! Милиция!.» Наверное, пришли поздравить с Первомаем.
В номер ввалились четверо мускулистых ребят и, видимо, перед этим отсутствовавшая на рабочем месте, а теперь сгоравшая от желания реабилитироваться дежурная но этажу. В свете тусклой однолампочной люстры, которую я, надев трусы, успел всё-таки зажечь, двое из этой великолепной пятёрки закрутили мне руки за уши, дежурная на всякий случай дала пощечину, а другие двое, мгновенно обшарив небогатый интерьер, переглянувшись, подступили с интересными вопросами и предложениями.
— Где язык?! Язык где, покажи?! — закричал высокий крепкий мужчина, переодетый обычным задрипанным демонстрантом.
Мне не жалко, я показал, за что тут же получил довольно крепко в лоб.
— Сбросил, гад, — кратко резюмировал высокий, — вот и издевается. А ну-ка, Мишань, раза ему по печени.
И я получил раза.
— Одевай его и в отдел! А я еще здесь посмотрю…
В отделе, куда мы приехали (в смысле куда меня привезли ни подвернувшейся платформе с огромной толстой шестерёнкой, олицетворяющей станкостроение Карелии), я сидел у стола на жёстком, привинченном к полу стуле в пустой комнате. За полуприкрытой дверью слышался громкий беспорядочный шёпот, несколько раз заглядывали любопытные и суровые лица, пока наконец не вошли два молодца, одинаковых с лица, — офицеры в неслабых званиях.
Они разложили на столе всякие бумаги и кое-какие мои вещи из гостиницы — слава богу, ни жилета, ни ножа, ни «штопора» там не было. Зато была праща, но её можно было выдать за джинсовый ремень польского производства. Минут пять офицеры с интересом меня разглядывали. Вроде даже показалось, что с определённой долей симпатии. Я тем временем перебирал в памяти вчерашний день, выискивая какое-нибудь страшное прегрешение, но, кроме вялого согласия потанцевать с Анютиной подругой, ничего ужасного за собой так и не припомнил.
— Дак куда вы всё-таки язык дели? Спрятали, а? Щасто уж скажите!
После того, как я получил в лоб и еще раза, я действительно спрятал язык за нёбо, за альвиолы, за гланды, за аденоиды, за кадык. И вообще старался держать его за зубами. А сейчас хоть и с большим трудом, но пришлось доставать.
— В чём дело. — смело спрашиваю, — граждане начальнички? Об чём, в натуре, базар?
— Ах ты, хнида. твою мать! Ведь спецально с Москвы приихав к нам хадить! Ну, мы те-е ща покажем! Ну, ничохо, язык теа ще до Кыива доведёть!
Эх, язык мои — враг мой! Говорила ведь мне бабушка Аня, а я не слушал! Мелькнула мысль, что всё это просто какой-то дурной сон, но лоб ощутимо болел. И вот тут-то мне сделалось по-настоящему страшно.
«Внимание! Внимание! Наши микрофоны установлены в самом центре города. Мы ведём наш репортаж из специальной удобной будки, предоставленной нам нашими коллегами-телевизионщиками.
Итак, нескончаемым потоком вливается на широкую площадь трудовой Петрозаводск. В ярком праздничном убранстве и с новыми трудовыми успехами встречают нынче Первомай трудящие орденоносной Карелии. Гремят духовые оркестры. То тут, то сям яркими алыми пятнами мелькают красные галстуки — это идут пионеры — дети Ильича. Чучу! В смысле: Чу! Чу! Кто там так чётко печатает шаг? А? А!!! Это стройными рядами проходят колонны трудящих мебельной фабрики «Карельская берёза». Вот, вот они проходят — молодые, улыбающие, здоровые. В аккуратных синих комбинезонах и с символическими топорами. («Мохов, замудонец, чего отдыхаешь?! Ты у меня на губе отдохнешь! Не важно, что не солдат! Я понимаю, что тяжело! Шире шаг!»)